Знаменитая путинская шутка от 2016 года о том, что «границы России нигде не заканчиваются», выглядела угрожающе уже тогда, когда была пошучена, а после 24 февраля 2022 года и вовсе кажется внешнеполитическим кредо российского режима. Особенно если вспомнить, что вторжению в Украину предшествовал ультиматум, где Кремль требовал от США и НАТО свернуть свое военное присутствие в странах бывшего Варшавского договора.
В тогдашних словах Путина часто видят возрождение имперского подхода к международным отношениям, в рамках которого независимые государства, ведущие самостоятельную политику, — не данность, с которой нужно иметь дело, а проблема, которую следует решить. Поскольку конвенциональное государство фактически не может существовать без территории, пересмотр границ — один из ключевых способов ведения имперской политики.
Это объяснение, связывающее современные действия российского политического режима с многовековой традицией власти в России, достаточно убедительно, но не содержит ответа на вопрос: в силу чего старые имперские подходы актуализировались на новом политическом витке?
Конечно, существует некое давление истории: если на протяжении веков главными героями учебников были Петр I, Екатерина II и даже Сталин, то вероятность обращения к соответствующей политике, очевидно, растет. Но вряд ли дело только в учебниках. Должны быть и другие, более веские причины, заставившие руководство России поверить в необходимость пересмотра границ, несмотря на все связанные с ним риски.
Ревизионизм из перестройки
Вплоть до 2014 года тема пересмотра постсоветских границ, завязанная на тезис о «незаконности» Беловежских соглашений, была уделом левопатриотической оппозиции и прежде всего Компартии. В 1999 году распад СССР был одним из пунктов обвинений в адрес первого президента РФ Бориса Ельцина при попытке его импичмента, организованной думскими коммунистами.
Еще раньше, в 1993 году, российский парламент, избранный еще в советское время и состоявший во многом из коммунистических функционеров, попытался объявить Севастополь территорией России и призвал постсоветские государства к «созданию политического, экономического, социального и оборонного союза».
Иными словами, легко увидеть в пересмотре границ проект (или мечту) своеобразной контрэлиты, который впоследствии был использован правящим режимом. Похожим образом на заре 2000-х режим перенял у коммунистов антиолигархическую риторику для борьбы крупными бизнесменами. Потом, после первых «цветных революций», апроприировал антиамериканизм. И, наконец, заимствовал само слово «патриотизм», которое раньше использовалось для названия левооппозиционных коалиций, а затем стало полуофициальным наименованием путинской квазиидеологии.
Но что заставило путинский режим озаботиться темой пересмотра границ? Если бы мы задали этот вопрос кому-то из экспертов, близких к российской власти, то с большой вероятностью услышали бы про «косовский прецедент». Москва регулярно вспоминала о нем в 2008-м, признавая независимость Абхазии и Южной Осетии, и в 2014-м, присоединяя Крым.
Логика здесь в том, что это Запад первым проявил неуважение к принципу нерушимости границ, а Россия лишь последовала его примеру. Однако такое сравнение содержит многочисленные логические нестыковки, поэтому куда полезнее посмотреть, а был ли в истории постсоветской России период, когда идея пересмотра границ действительно была чужда руководству страны.
В 1990-х левопатриотическая оппозиция активно обвиняла Ельцина в том, что если он и готов пересматривать границы, то только в сторону их урезания для России. Ему часто припоминали фразу «берите столько суверенитета, сколько сможете проглотить», хотя произнесена она была еще во времена противостояния Ельцина с руководством Советского Союза. Одной из мер, которую предпринял тогда союзный центр, чтобы ослабить своего противника, было фактическое уравнивание прав автономных республик вроде Татарстана и Башкортостана с союзными — то есть с Россией. И именно ради того, чтобы не допустить распада российской территории, Ельцин был так щедр на обещания.
В остальном же риторика Ельцина часто указывала на совсем другое направление. Еще в 1989–1990 годах он начинает активно разыгрывать карту российского ресентимента, возмущаясь, что Россия в СССР превратилась в «придаток центра» и получает куда меньше внимания и привилегий, чем другие союзные республики, которые, по его словам, содержит.
Конечно, пафос тех ельцинских выступлений был направлен главным образом против союзного центра, который обвинялся в ущемлении интересов России, но уже тогда фоном проходили сравнения с положением других республик СССР. В тогдашних тезисах Ельцина о будущей конституции России встречаются такие выражения, как «национальное возрождение» и даже «возрождение национального величия». То есть идея российской исключительности была распространена в поздне- и постсоветской элите России задолго до 2014 года.
Отчасти эти настроения отличаются от путинского экспансионизма, больше напоминая, например, американский изоляционизм. Но эмоциональный заряд в них один и тот же — недовольство положением России в регионе. А аналитическую линию, которая связывает идею российской исключительности с пересмотром постсоветских границ, набросал Анатолий Собчак — еще один новый российский политик, популярный оратор, мэр Санкт-Петербурга и непосредственный начальник Путина в начале 1990-х.
В 1992 году, сразу после распада СССР, Собчак заявил, что республики — учредительницы Советского Союза, аннулировав договор о его образовании, должны вернуться в те границы, в которых в него вступали. Это был прозрачный намек на присоединение Крыма к России (хотя в таком случае город Таганрог, например, должен был отойти Украине).
Путин в своей предвоенной статье «Об историческом единстве русского и украинского народа» прямо ссылался на своего ментора. Что еще интереснее — в том же выступлении в 1992 году Собчак заявил, что «когда Украина создаст свою армию, она обязательно пустит ее в ход». Обосновывая агрессию против Украины, Путин 30 лет спустя среди прочего говорил о том, что таким образом предотвратил нападение на Россию.
Корни страха
Одно из возможных объяснений такой популярности ревизионизма уже на позднесоветском этапе — специфический статус, который Россия (РСФСР) имела в составе Советского Союза. В отличие от остальных союзных республик (и даже автономных в ее собственном составе), у России не было отдельной партийной организации, а именно ее наличие в партократическом государстве было ключевой манифестацией власти. Причем этот факт был особенно болезненным именно для элиты, тогда как для обычных граждан не играло большой роли, есть в их республике собственный ЦК или нет.
Специфика дезинтеграции СССР дополнительно усугубила проблему. Российское руководство, которое только что активно боролось с союзным центром, в одночасье превратилось в его правопреемника. Получилось, что к собственному ресентименту оно добавило еще и глобальные амбиции, которые были свойственны Советскому Союзу.
Это произошло в том числе на персональном уровне. Яркий пример тому — Евгений Примаков, который был влиятельным экспертом-международником союзного центра в позднесоветское время, а стал архитектором постсоветской внешней политики России с середины 1990-х.
В новый этап своей истории Россия, таким образом, вошла с представлением о своей особой роли в регионе и одновременно отягощенная обидой на соседей. Уже тогда веймарская метафора применительно к России то и дело появлялась в различных дискуссиях, становясь почти трюизмом.
Мало того, в России, в отличие от Германии, для дальнейшего триумфа ревизионизма не потребовалось появления альтернативной политической силы, которая захватила бы власть и кооптировала часть прежней элиты. Реваншистская готовность к пересмотру своих и чужих границ выросла в группе, правившей страной с первых дней ее независимого существования.
Когда сегодня Путин называет Украину «искусственным государством», он в значительной степени переносит на нее проблему, которая выглядит тревожной для самой России в свете отношения ее руководителей к истории как к последнему аргументу. Ведь нынешняя территория Российской Федерации была выделена советским руководством в отдельное образование по не слишком прозрачным критериям.
Многие ее части вполне могли бы сами стать полноценными союзными республиками, то есть после распада СССР оказаться независимыми государствами. Например, Никита Хрущев не только передал Крым Украине, что ему регулярно припоминают в путинской России, но и лишил статуса союзной республики Карелию, что вспоминают реже. А ведь не сделай он этого, судьба региона могла бы сложиться совсем по-другому.
Чтобы преодолеть это напряженное переживание собственной «искусственности», пропаганда стала оперировать термином «историческая Россия», который переделывает слабую ситуацию в сильную и легитимирует право реальной России требовать пересмотра границ на любых территориях, когда-либо принадлежавших московским князьям, русским царям и советским генсекам.
Американский историк Адам Туз в книге «Цена разрушения» отмечает, что идея Drang nach Osten во многом была продиктована ложным представлением Гитлера о том, что без новых «свободных» территорий на Востоке Германия будет обречена на поражение в экономической гонке с США. Хотя в реальности еще в веймарские времена рейхсканцлер и министр иностранных дел Густав Штреземан разработал программу развития страны, которая, как пишет Туз, делала эти опасения неактуальными, что во многом было реализовано в послевоенной ФРГ.
Есть ли в страхах российского руководства похожая значимая составляющая, которую можно было бы снять без ущерба для других стран и народов? Пересмотр чужих границ не был ключевой целью современной российской элиты, и этим она отличается от немецких национал-социалистов. Пересмотр выглядит скорее одной из опций, на которой она остановилась в силу множества факторов. Это значит, что в других обстоятельствах можно надеяться на другие способы победить страх «искусственности» собственной страны. Например, на проведение референдума — и, вероятно, не одного — о том, какие территории и в каких отношениях хотят остаться с ядром страны.
Ссылка, которая откроется без VPN, — здесь.